Надо бежать, бежать, бежать…
Когда Вит снова очнулся, край неба посерел. Луна исчезла, предрассветная мгла неохотно редела, а впереди, совсем рядом, лежало родное село. Добежал! успел! успел к рассвету! На негнущихся, чужих, деревянных ногах, сбросив изорванные вдрызг туфли, босой юноша двинулся по знакомой улице – вниз, под гору, к реке.
Ночью Жюстине не спалось.
Женщина ворочалась на кровати. Дважды вставала, открывала окно. Долго вдыхала морозный воздух. Снова ложилась. Ничего не помогало. Больной паломник из Хенинга, свалившись под вечер снегом на голову, разбередил душу. Казалось бы: чужой человек. Отлежится – и съедет. Поминай как звали. Так нет же: настой от «заворота» согрела, сама напоила, и постелью озаботилась, и щели оконные паклей заткнула – не дай бог, продует беднягу! Больной от женского внимания сильно смущался. В лицо смотреть избегал, только благодарил шепотом. А племяши-провожатые, прежде чем в лагерь уйти, расплатились щедро. За ночлег, а сверх того – за заботу о прихворнувшем дядюшке.
Что тут особенного? Ничего. В первый раз, что ли, чужие люди в доме ночуют? Однако Жюстина нет-нет да и возвращалась мыслями к паломнику, уснувшему наконец под двумя овчинами. Вот так поедешь в чужие края, а тебя болячка по дороге – хвать! Хорошо, если люди добрые попадутся. Приютят, выходят. А если нет? Сдохнешь в придорожной канаве, и никому до тебя дела не будет… Хоть в селе, хоть в городе.
Кто ее Вита приголубит? Кто согреет?
Жюстина часто вспоминала о сыне. Но сегодня ночью от этих мыслей, как никогда, щемило в груди. Бабы сердцем думают. Едят себя поедом. И зря. Ведь приезжал осенью этот… ван Асхе? Из Гильдии. Вежливый, обходительный. Про Витольда рассказывал: мол, не беспокойтесь. Хороший парнишка. Опеку над мальцом взял: Жюстина грамоту нужную с грехом пополам прочла, расписалась. Денег оставил – Штефан от счастья два дня пил. Рад был мельник: и деньгам, и за мальца. Обещал Душегуб пристроить Витольда на хорошую службу. Не соврал, похоже. Пристроил. Позже еще двое заезжали. Рыцари. Тоже сыном интересовались. Видать, сынок в услуженье к этим господам попал. Чего ж еще желать? От Бога дулю? Про мытаря-то убитого все небось давно позабыли…
Что ты места себе не находишь, дура-баба?!
Все разумные доводы, призванные унять растревоженную душу, пропадали втуне. Сон бежал женщины. Временами Жюстине вообще мерещилась чертовщина: стены комнаты вытягивались в одну линию, начинали трескаться, осыпаться древесной трухой. Тьма за окошком редела, шла клочьями… Хоть бы с сыном повидаться! Обнять, приласкать… Парой слов перекинуться: про житье-бытье. Тогда б она спокойна была, и грудь ныть перестала бы. Может, и впрямь пасть в ножки Штефану – отпусти в город! Хоть на денечек! Найду Душегуба, спрошу: как там мой Витанечка?
Вставали в доме мельника рано. Вон уже слыхать, как топают внизу проснувшиеся мужики. Не зажигая свечу, Жюстина спустилась вниз по скрипучей лестнице. Молча занялась завтраком. С утра наедаться – день портить. Подала хлеб с сыром, кувшин молока. Заглянув в бочку с водой, собралась было отправить Лобаша с ведрами к Вешенке (благо недалеко).
Но вмешался Штефан:
– Сама сходишь. Мне Лобаш на мельнице нужен. Колесо перекосило. А нам еще молоть сегодня.
Пока мужчины одевались, Жюстина успела прибрать со стола. Ополоснула в корыте посуду – бочка совсем опустела. «Как бы постоялец болящий не проснулся. Ему ведь тоже завтрак нужен…» Женщина прислушалась. Нет, тихо наверху. Ничего, успею.
Подвесив ведра на коромысло, она вышла из дому. Дорога, сползая в приречную низину, совсем раскисла. Занимался рассвет – хмурый, зябкий. Жюстина поежилась на ходу. Поскользнулась, едва не упав. Зачем-то оглянулась. В окне второго этажа, где поселили богомольца, ей почудился огонек. Наверное, встал уже. Свечку запалил. Вернусь, спрошу: может, горяченького?
Вот и берег. Корка ноздреватого, подмытого течением льда. Дотянуться бы до воды – не ровен час, оступишься. Жюстина сняла коромысло. Примерилась: как бы половчее зачерпнуть воды ведром…
Чья-то крепкая широкая ладонь зажала ей рот.
Издалека донеслось:
– Мамка! Не тро…
Небо упало на затылок.
«Теперь отосплюсь», – последняя мысль, прежде чем вернулась ночь.
– Мамка!
Слякоть, усталость, боль в ногах – все разом потеряло значение.
– Не трожьте ее!! Не сме-е-ейте-е!!!
Озноб. Вихрь. Зимний буран сил, вернувшихся по первому зову. Горячо и мощно ударило в руки, в ноги; безумная, жаркая легкость плеснула изнутри, наполняя тело упругой мощью, делая его звонким, как струна. Защитить! Спасти! Успеть!
Букашка послушно ринулась наружу. На миг замерла, осматриваясь. Повела усиками. Взгляд ледяных от ненависти глаз впился в спины двоих лиходеев, застывших за мамкиной спиной. Берег реки встал девятым валом, рушась навстречу. Медленно, словно нехотя, вздымается тяжелый кулак. Быстрее! еще быстрее! Смазанная, синяя, стальная тень распласталась в морозном воздухе, пожирая расстояние. Кувалда кулака плывет вниз. Опускается на мамкин затылок…
Гады! Убью!..
Жесткие, зазубренные лапы не ударяют – вонзаются в ближайшего врага. Раздирая глотку: кровавые ошметки брызжут в стороны. Хрустит, ломаясь, шея. Бульканье… тишина. Второй успевает обернуться – чтобы утонуть в убийственной синеве теней. Катится, кувыркается тело… Корчится в сугробе.
– Мамка!
Она жива! жива! По-другому просто не может быть! Ухо – к груди. Грудь у мамки большая, мягкая. Как у Матильды. Долгая, жуткая тишина. Глухо: толчок. Еще один. Вздох. Жива! Ладони плещут в лицо ледяной водой.