– Так не ездят, – сказал Бурзой. – Дороги не меряют годами.
– Какой ты глупый, папа! Ты просто ничего не понимаешь. А мой дядя едет так. Годик, десять… сто… вон башенки… город…
И Бурзой увидел. Год, два. Десять. Сто.
Восемь раз по сто.
Город. Башни.
Пылит дорога под копытами: год, два…
– Дядя едет! Дядя едет! Папа, а когда поедем мы? Домой?!
– Завтра, – ответил Змеиный Царь. – С утра. Хорошо?
– Хорошо, – согласилась последняя дочь. – Я очень устала, папа. Звезды такие колючие…
– Разве можем мы так легко допустить, чтобы дети слушали и воспринимали душой какие попало мифы, выдуманные кем попало и большей частью противоречащие тем мнениям, которые, как мы считаем, должны быть у них, когда они повзрослеют?
– Мы этого ни в коем случае не допустим.
– Прежде всего нам, вероятно, надо смотреть за творцами мифов: если их произведение хорошо, мы допустим его, если же нет – отвергнем…
Платон. «Государство»
…пылит дорога под копытами коней.
Отряд въезжает в город.
Здравствуй, Хенинг. Герцог возвращается из похода во главе изрядно поредевшего воинства. Едва ли половина рыцарей уцелела. Но – победа. Границы остались нерушимы, а маркграфу Майнцскому пришлось выплатить изрядную контрибуцию и подписать мирный договор на едва ли не вассальных условиях. Торжествующее солнце встречает государя. Радостно сияет начищенное до блеска зерцало доспеха. Зайчики опасливо скользят по рукояти фамильного меча, по тяжкому яблоку навершия. Дедовский клинок не подвел и на этот раз. Сейчас – на площадь. Дать толпе захлебнуться волной ликования. Сегодня у людей праздник. Пусть все будет, как заведено. А потом – в замок? к законной супруге?! Нет. Сперва к ней. К той, что ждет в доме на окраине, к той, которая однажды и навсегда властно вошла в его жизнь. Похитив сердце, забрав душу. Он не жалеет о случившемся. Никогда не жалел.
Никогда не пожалеет.
Витольд Бастард, XX герцог Хенингский, позволил себе улыбнуться краешком рта.
Чернь удивляется. Двор пожимает плечами. Сплетничая втихомолку. Кругом столько юных красавиц, готовых согреть ложе государя. Они и согревают: временами. Супруга не ревнует – эти мимолетные фаворитки не больше, чем бабочки-однодневки. Утеха плоти. Как не ревнует супруга и к пожилой женщине из дома на окраине. К толстой, некрасивой горожанке, которую народ вполголоса именует Хенингской Пророчицей. Разве можно ревновать к ней? Разве это не смешно?!
Витольд Бастард знает: не смешно.
А законная супруга иногда ночами плачет в подушку.
Они все не могут понять. Не смогут. Никогда. Потому что есть только один человек на свете, только одни руки, способные баюкать душу сурового герцога, как дитя баюкает заветную куклу. Правда, Матильда? Мы ведь оба знаем: пока ты жива, я бессмертен. Еще лучше это знают враги, когда в страхе бегут от «Хенингца-Саранчи», когда древний меч пляшет в руке, а смерть обходит воина стороной, стыдливо пряча косу за спину. Я бессмертен и неуязвим, потому что моя душа – в твоих руках. Однажды ты умрешь, Тильда. Думаю, скоро. Тогда умру и я. Тело мое еще поживет, еще отмерит пригоршню лет, но я никогда не назову эти годы – жизнью. Так, существованье. Ты подожди меня там, ладно? Не заходи в ворота рая, мимо строгого привратника с ключами. Подожди. Посиди на обочине, поскучай. Рядом с душой Витки из Запруд, в ожидании Витольда Бастарда.
Улыбка долго не гаснет на каменном лице государя.
Цветок на скале.
Булыжник площади Трех Гульденов притворяется колокольней. Звенит от цокота подков. В ответ плывет над городом звон настоящих колоколов. У ратуши стоит крытый возок: это приехал отец Августин, приор цистерцианской обители. Попечитель городской богадельни, открытой его стараниями вместо приюта Всех Мучеников, сгоревшего пять лет назад от удара молнии. Хенингцы полагают приора святым. Ожидают его посмертной канонизации. Вряд ли. Ватикан ревнив. Сам отец Августин только смеется, слушая подобные разговоры.
Он очень хорошо смеется, старенький приор.
Старик – как ребенок.
Герцог пришпорил коня, сворачивая к ратуше.
За спиной ликовала толпа. Летели в небо чепцы и шляпы. Сновали карманники: воришкам сегодня раздолье. Заливисто лаяли собаки. А у церкви Фомы-и-Андрея, похожей на застывший полет сокола, стоял известный всему городу сумасшедший.
Сам он звал себя «мейстером Филиппом».
Сумасшедший всегда приходил посмотреть на герцога. Худой, сутулый, он напоминал грача, высматривающего зернышко в борозде. Люди по-доброму относились к бедняге. Подкармливали. Давали монетку-другую. Хозяйки иногда брали постирать одежду. Он был очень чистоплотен, мейстер Филипп. Очень вежлив. Всегда благодарил. Дети тоже любили сумасшедшего. Сбивались в стайки, и он рассказывал им сказки. Про львов и комаров. Про шакалов и ворон. Смешные, страшные… всякие. Дети воровали для него сладости, которых он не ел. Сразу раздавал. Но даже самый маленький неизменно спрашивал, прежде чем сунуть леденец в рот:
– Мейстер Филипп, вы правда не хотите?
Сумасшедший улыбался в ответ.
Он очень странно улыбался, этот человек.
Всегда по-разному.
Но изредка мейстер Филипп становился совсем другим. Настойчивым. Упрямым. Неотвязным. Он стучался в двери домов, предлагая родителям совершить с их детьми удивительную церемонию. Тыкал в лица големами, которых искусно лепил из глины. Требовал золота: наполнить форму. Он много чего требовал, но его никто не понимал. Тогда сумасшедший садился на землю и плакал. Пальцем чертил в пыли два слова: psyche и physis. В прошлом году отец Гонорий, заезжий проповедник-кармелит, вознамерился было обвинить беднягу в ереси и кощунстве, доведя дело до костра. В итоге еле ноги унес, ревнитель веры. На защиту безобидного «мейстера» встал весь город, а отец Августин пригрозил дойти до канцелярии самого понтифика. Сказано же: хенингцы любили несчастного.